Игорь Краснов
ВЕРОЙ ЖИВ ЧЕЛОВЕК
.
(из цикла "СЦЕНЫ
ИЗ ЧАСТНОЙ ЖИЗНИ ДОМА-ИНТЕРНАТА")
Белле Барвиш
В полутёмном и пустынном коридоре
дома-интерната, опёршись на тросточку, у стенки стояла худенькая
старушка. Дед Макар, ещё не совсем освоившийся в казённых коридорах да
переходах, вначале и не приметил её: до того она была незаметна, почти
бестелесна и тиха. В большой серо-жёлтой пижаме, какие обычно носят в
больницах больные, он едва не прошаркал мимо, да чуть не запнулся о
свой же шлёпанец, соскользнувший с ноги и прокатившийся вперёд по
гладкому линолеуму.
– Чево тута стоишь-то? – полюбопытствовал
он, отыскивая ногой шлёпанец.
– Почтальона надобно, – тихо ответила
старушка, пристально глядя куда-то мимо старика.
– Ково? – переспросил дед Макар.
– Почтальона. Письмо вот от сына жду, –
уже более уверенно сказала она.
– Дак поздно уж: шестой час. Завтра с утра
и жди, – посоветовал дед Макар.
– А я с утра и жду, – не вникнув добром в
слова старика, откликнулась та.
– А-а, – прохрипел дед Макар и заковылял
дальше.
– У курилки он остановился, открыл
скрипучую дверь. Вошёл. Кряхтя и охая, кое-как дотянулся до форточки и
резко распахнул её. Закурил. Курил жадно, до конца вытянул дешёвую
сигаретку.
В доме-интернате дед Макар жил всего
третий день, а пенсию его должны были перевести, как сказала ему
библиотекарша, лишь месяцев через четыре-пять, поэтому он и старался
каждую пачку курева расходовать по-хозяйски.
Насытившись никотином, старик направился в
обратный путь. Старушка всё стояла на том же самом месте.
– Стоишь всё? – удивился дед Макар.
– Стою, мил человек...
– Дак сколь ж надо стоять-то? –
раздражённо спросил он.
– Письмо от сына жду, – всё так же тихо,
спокойно сказала старушка и болезненно закашляла.
– Жди у моря погоды, – съехидничал старик.
Она промолчал.
– Ежели сдал сын сюды, в тако место, мать
родную – дак и не жди от него ни привета, ни помощи какой... Он-то чё,
один у тебя? Где он?
– На войну летом забрали, – вымолвила
старушка. – Забрать-то забрали, а не пущают. Вота и жду весточку...
– Тьфу ты, ненормальная! – отходя, в
сердцах ругнулся старик. – Ой, и каких только здеся людей нету, всяких
хватает...
Когда дед Макар ковылял мимо бытовой
комнаты, его внимание привлёк свет из-под двери. Заглянул. В бытовой
комнате хозяйничала дородная бабка с красным и круглым лицом.
– Кипяточку-то бы испить…, – начал было
говорить он.
– Заходи. Не жалко его, кипятку-то. Пей,
сколь душе угодно, – в ответ раздался мягкий голос.
Бабка ополоснула в умывальнике кружку,
налила в неё из кастрюли воды и поставила на стол.
– Да ты не стой у порога, к столу проходи,
а то ведь не удержишь, вода-то шибко горячая, вот-вот вскипятила...
Старик послушно проковылял к столу и сел
на шаткий стул.
– Аль недавно у нас? Чё-то я тебя не знаю!
– Третий день...
– Зовут-то как?
– Макаром.
– А меня – Прасковья.
– По батюшки-то – как?
– Зови просто Прасковьей, не обижусь.
Дед Макар отпил несколько маленьких
глотков обжигающе горячего кипятка. А хозяйка бытовой комнаты долила в
бачок холодной воды, закрыла крышкой и нажала кнопку рубильника. Бачок
загудел сначала чуть слышно, затем всё громче и громче. Дело сделано.
Можно было и дух перевести. Прасковья стряхнула цветастый фартук от
невидимых соринок, поправила на голове зелёную в чёрный горошек
косынку, после чего присела на самый краешек стула, как издавна в
больших семьях садятся русские бабы, готовые в любой момент вскочить,
чтобы принести на стол ещё что-то забытое.
– А у вас здеся чё, и ненормальные живут?
– Пошто спрашиваешь? Небось, случилось ли
чё?
– Да вона бабка, погляжу, целый день у
стенки стоит, всё почтальона ждёт...
– Это ты, знать-то, про Настасью Карповну
говоришь. Тута многи эдак-ту думают. Да только Настасьюшка вовсе в
здравом рассудке. История у неё, видишь ли, приключилась така, чё не
знаешь, дак не поверишь...
– Это какая-то така?
– Мы-то с ней из одной деревни будем. Избы
рядом стояли. Ну, понятно, суседским делом без конца друг ко дружке
бегали. Вместе войну встретили, будь она неладна, вместе и сынов на
фронт проводили. Мой-то, как ушёл, писал всё, а у ей...
Прасковья пригорюнилась. Помолчала. Потом
заговорила каким-то другим, севшим голосом:
– А Настасья моя на свово сыночка за войну
две похоронки получила...
– И то верно, не повезло, – согласился дед
Макар.
– Ты давай слухай, не перебивай. Опосля
первой где-то через год, когда уж отревела больши-то слёзы, сынок
ейный возьми и объявись: письмецо пришло, чё ранен, мол, был, да выжил
и опять воюет, бьёт проклятого фашиста. Ты, говорит, мать, не
переживай за меня... Ох, и радёшенька она была! По таку случаю
раздобыли мы с ей маленько сала, картошки достали, самогонки плеснули
на донышко... И посидели. Попели. Повспоминали. Поревели, понятно. Как
без того! Только не успела Настасья нарадоваться, как друга похоронка
пришла. Опять горе. Опять слёзы. А сын-то вдолги опять живой
объявился. После госпиталя на недельку отпустили. Ну, пожил, порадовал
мать, а там опять – проводы.
Прасковья снова замолчала. Молчал и дед
Макар, опустив голову и положив на колени руки с вздутыми венами:
перед его глазами одно за другим проходили лица баб из его деревни –
страшные лица женщин, только получивших похоронки...
Тихо было в бытовой комнате. Только в углу
оконной рамы нудно жужжала большая мохнатая муха, да гудел нагревшийся
бачок.
Потом Прасковья достала из кармашка
фартука носовой платок, провела по выцветшим глазам, вытерла толстый
нос. Ещё через минуту она продолжала:
– Третью-то гумагу с печатью она уж опосля
войны получила. Написано там было, чё сын пропал без вести где-то на
германской земле... Ну, на этот раз она боле не поверила. Сколь
можно?! Да и без вести пропавший – это ведь не обязательно погибший!
Сколь таких случаев бывало, чё находились опосля войны и мужья, и
сыновья. Да чё далеко ходить-то: её собственного сыночка дважды
хоронили, а он жив оказывался. Вот с тех пор она ево всё и ждёт.
Верит, чё живой. Этой верой только и живёт...
– Н-да-а, – дед Макар покачал головой. –
Сколь ещо таких-то!
– И не говори! Только в нашей деревне я
пятерых знавала. Две-то уж померли, две по таким домам мыкаются, а
одна и теперя у себя в избёнке поживает. Ей уж за девяносто, а она всё
надеется, чё сын-то ейный найдётся, – Прасковья вздохнула и убрала
платочек обратно в кармашек фартука.
– Правду сказываешь...
– Сам-то отколь будешь?
Дед Макар отпил глоток из остывшей кружки,
назвал деревню.
– Да ну! Дак мы с тобой ведь тоже чуть не
суседями были! Колхоз-то «Нова заря» знавал?
– Как не знать!
– Помню, где-то в пятидесятом ещо
председателя вашего сняли да чуть из партии не торнули, а наш-то за
ево заступился...
– Дак то я и был.
– Ты-и! – Прасковья от удивления только
руками развела. – Вот уж верно говорят, чё мир тесен! Сколь воды-то
утекло...
– Точно.
– Ба-атюшки-и. У нас тогда сказывали, чё
ты для народу старался, да кому-то нелюбо то стало...
– Ладно, тогда нелюбо было... А ведь и
теперя есть, которы никак не верят, чё в деревнях опосля войны не
слаще, чем в саму войну, было. Я уж тута у вас с одним в шляпе
говорил... Х-хе! Дак он говорит, дескать, опосля войны не жизнь, а
сахар была, в магазинах полки ломились...
– Ой, знаю я, про кого ты... А ты ево не
слухай! В городе-то оно, могет, и было этак. Вот только какой ценой-то
всё давалось... Он нашего деревенского лиха в глаза не видывал, слыхом
не слыхивал. А поглядел бы, как одне вдовы с малолетками-робятёшками
цельными днями в полях хрип гнули! Без выходных, без зарплаты. А на
трудодни чё и дадут, этак обратно налогами выберут...
– Во-во. Молоко сдай, мясо сдай, шкуру
сдай, телёнка сдай, яйца сдай... А бабы-то и этак уж последни жилы из
себя вытянули, чтоб, значит, того, робят с голоду не заморить... Я
тогда пять годов председательску лямку тянул, старался, чтоб у людей
хоть чё-то за душой осталося. Баб-то вот не обидел, а государству,
значит, не додал и свой пуп надорвал. Вот меня и турнули с
председателей: он-де обчественны интересы худо блюдет. Народ-то, ясно
дело, против был, не хотел меня снимать, да сверху понаехали, свово
человека привезли и всё сами без людей решили. Ещо ладно, тогда ваш-то
председатель за меня заступился, а то бы... Ну, да чё об том горевать,
которо давно минуло!
– Однако ж, ничё не забывается...
– У тебя-то самой сынок живой остался?
– Живой, – Прасковья снова вздохнула.
– А как же ты сюды угодила?
– Да он, как вернулся опосля войны, ровно
другой человек стал. Поседел, озлился. Всё хотел упущены годы
наверстать, пожить послаще. А в деревне-то в те годы кака сласть! Ну,
пожил с полгода, а затем собрался и укатил в город. Сказал: как
устроится, к себе заберёт. Я одна и жила десять годочков. А он там, в
городе-то, обженился, детишки появились. Давай, говорит, мать,
продавай избу, с нами живи, с внуками водись. Продала всё. Деньги на
книжку положили. А как внуки-то выросли, я мешаться стала. Ну, меня в
тако место и определили. Даже сберкнижку не отдали...
– Но хоть весточку-то даёт о себе?
– Не-е, не пишет и не приезжает.
– И чё, небось, тоже всё ждёшь?
– Да ведь как не ждать-то? Ведь сын,
поди-ко, внуки! Родна кровинушка... Вдруг да вспомнят! Сын-то сам ведь
стареется. Могет, дрогнет сердце-то... Как же без веры прожить! Ой,
заговорил ты меня тута, – Прасковья вскочила со стула и бросилась к
бачку. – Гляди-кось, вода бурлит, пар вовсю хлещет...
Она выключила рубильник. Дед Макар
поднялся из-за стола, направился к двери, сказав:
– Ну, я пойду. Благодарствую за кипяточек...
– Не за чё. Завтра я дежурю, так заходи.
Дед Макар вышел из бытовой комнаты,
прикрыл дверь. Посмотрел в конец коридора. Старушка была всё там же.
Он постоял немного, задумавшись. Потом подошёл к Анастасии Карповне и
легонько тронул её за плечо.
– Все ждёшь, мать?
– Жду. Ведь обещал сыночек, – залепетала
она, повернув к старику сухое, будто временем исстёганное,
перепаханное морщинами лицо.
– Прости, мать…, – тут он осёкся, в груди
вдруг больно кольнуло. – Ты вот чё, мать... Поди-ка, отдохни. А завтра
я сам приведу к тебе этого самово почтальона. Никуды он от нас не
денется! Поди...
Анастасия Карповна замешкалась.
– Поди, поди! Я обещаю тебе!
Старушка глянула на него обнадёженными,
благодарными глазами и засеменила к себе в комнату, то и дело тихонько
постукивая тросточкой. Проводив её долгим взглядом, дед Макар чуть
слышно сказал:
– А ты верь, мать!
Верь! Верой жив человек...
март 1987 г,.
г. Каменск-Уральский.