ИГОРЬ КРАСНОВ представляет...

 

СТРАНИЧКИ ДРУЗЕЙ

 

ИСКАТЬ: в Google | в Яндексе | в Рамблере | в Апорте

Чтобы жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать,

и опять начинать, и опять бросать, и вечно бороться и лишаться.

А спокойствие – душевная подлость (Л. Толстой)

Главная страница сайта Инфо о сайте Карта сайта

Белла Барвиш

(г. Первоуральск)

 

 

БОЖЕСТВЕННЫЙ МАЛЬЧИК 

(главы из повести «По следам собственной легенды») 

 

 

Белла Барвиш

Сейчас, когда я пытаюсь припомнить нашу отрядную воспитательни­цу, перед глазами встает ряд штапельных платьев на плечиках в углу палаты. Детдомовские девочки недоумевали: «Зачем одной столько платьев?». Я тоже удивлялась зачем ей столько одинаковых платьев? Все платья были с модными тогда крыльями, красно-белой расцветки.

Детдомовские девочки прозвали ее Феклой. Может, у нее был свекольного цвета нос? Не помню. Облик исчез из памяти совершенно. А голос остался. Может, потому что я услыхала этот голос прежде, чем увидела ее.

В крытой брезентом кузов машины я забралась последней, и стояла в нерешительности, глядя на ребят, плотно разместившихся на скамейках. Снизу, с улицы, донесся до меня обиженный голос:

— Как всегда! Никакой справедливости! Это просто ни в какие рамки не лезет. Всю детдомовскую шайку ко мне в отряд! Директор считает, что их не надо разделять. А мне как быть? Как я смогу добиться от этих полудохлых гнилушек спортивных успехов? Вопиющая несправедливость! Других слов не найду.

—  Ты их еще не видела, а паникуешь. Может, все будет хорошо. Да и девочки не хулиганы-мальчишки, — пытался успокоить другой женский голос.

—   Зачем мне их смотреть? Не впервой. Уж мне на них всю жизнь везет. Видно, потому, что я всегда борюсь за справедливость, со мной так поступают. Помяни мои слова, скоро начнется: ваши дети таскают из столовой хлеб, почему в вашем отряде самые низкие спортивные показа­тели?

Местечко для меня отыскалось, и продолжение разговора я не услыхала.

Когда выстроили наш отряд, я узнала воспитательницу по голосу. Хотя в нем не было прежней обиды. Она была приятно поражена. Детдомов­ские девочки оказались, как на подбор, крепенькие упитанные пышущие здоровьем. Мы, домашние дети, гляделись рядом с ними заморенными худышками. А уж как они бегали стометровку и прыгали на спортивном состязании, которое было устроено на второй день! Воспитательница была счастлива: наш отряд занял первое место. Она сразу определила лидера в детдомовской стайке — Таню, русоголовую, кругленькую девочку, и выказала ей, даже несколько льстиво, свое особое расположение. В прыжках в длину и высоту Таня отталкивалась от земли, как мячик, но это было важно для воспитательницы, а подружки ценили ее не за спортивные успехи. Они были ровесницами, но Таня почему-то взяла на себя роль заботливой старшей сестры. Было в этой девочке что-то исконно материнское, и к ней потянулись даже мы, домашние дети.

Сразу же после соревнования воспитательницу ждало глубокое разочарование в славных девчушках, как она, растрогавшись, назвала детдомовок. Песню о солдатах, которые «дорогою степною шли с войны», девочки дружно подхватили. «Под солнцем Родины» подтягивали неуверенно и вразнобой, а главную песню, без которой немыслима жизнь пионерской организации, «Сталин — наша слава боевая» не знали. Совсем. Воспитательница пришла в ужас. Тогда, наверное, она и получила свое прозвище — Фекла — от того, что нос ее стал багрово-синим.

—  Так, — значительно проговорила она, отдышавшись от ужаса, — адрес вашего детдома известен. Физическое воспитание — это еще не все. Я спорт люблю, сама занимаюсь с детства, но безнравственного воспитания нет гражданина. Как можно этим пренебрегать?!

— Мы выучим, сегодня же выучим! — пытались заверить ее перепуганные девочки.

«Песню о Сталине» девочки выучили в тот же вечер; и через день команда детдомовок в пух и прах разбила команду гостей из соседнего пионерлагеря. Воспитательница ликовала.

Обостренное чувство справедливости снова заговорило в ней, когда прошла почти половина лагерной смены. Вообще-то она должна была раньше обнаружить «несправедливость», но все дело в том, что я для нее не существовала. Она и беглым взглядом не удостаивала лохматую рассеянную худышку, не способную ни пробежать стометровку, как положено, ни отличиться декламацией в речевке — словом, ни на что не способную.

Странное поведение детдомовских девочек вынудило Феклу все-таки остановить взгляд на той, которая казалась ей «досадным недоразумением». А увиденное возмутило!

В лагере работали и мужчины, потому все: и юные вожатые, и по­жилые, в нашем тогдашнем представлении, воспитательницы возвращались в свои палаты заполночь. Они, конечно, знали, что перед сном во всех палатах рассказываются разные страшные истории и сказки.

Наша палата почти всю смену слушала одну — многосерийную, как сказали бы нынешние дети, сказку. Мою.

У этой сказки есть своя предыстория, без которой никак мне не обой­тись. Назовем ее:

 

МОЙ БРАТ МИШЕНЬКА

 

Этот чудо-мальчик был моим злым гением. С тех пор, как помнила себя, мама отравляла мне им мою безмятежную жизнь. Вот только представьте себе. Моя учительница, запыхавшись, прибежала к нам домой, чтобы высказать родителям свое умиление моим первым сочинением, а мама только печально усмехнулась: «Если бы вам пришлось учить Мишеньку, — надменно объявила она, — вы бы бегали к нам каждый день. Какой это был ребенок. В пять лет он сочинял чудесные песенки: и слова, и музыку — все сам. Соседи приводили своих знакомых, чтобы послушать Мишеньку». Мама оседлала любимого конька, и остановить ее теперь могло только стихийное бедствие. Учительница забыла, зачем пришла, она заворожено слушала, наконец, рассеянно обронила: «Да, такие дети, наверное, рождаются раз в столетие». «Раз в столетие», — эхом отозвалась мама, и рука ее потянулась к сердцу. Я приготовилась бежать к шкафу за валерьянкой, но мама как-то овладела собой и снова принялась расписывать способности Мишеньки.

Она явно повторялась, а о самом интересном почему-то не говорила. То, что она рассказывала позавчера седой врачихе с усиками под огромным носом,  было  гораздо  занимательнее.  Мне  стало  обидно  за  любимую учительницу. Да и о себе захотелось напомнить.

— А у дедушки в гостях Мишенька за один месяц выучил иврит. Это очень трудный язык, труднее, чем английский и французский вместе, — авторитетно заявила я. — Мишенька научился читать и писать, и сразу стал слагать стихи на этом трудном языке. Сам старик сказал: «Ты будешь гордостью нашего народа!» — и погладил Мишеньку по голове. А когда Мишенька читал свои стихи в синагоге...

Мама бесцеремонно схватила меня за шиворот и потащила из комнаты.

— Что за глупая привычка встревать в разговоры взрослых! Тебя кто-нибудь спрашивал?! — прошипела она злым голосом.

Как тут не заплакать от обиды? Опять из-за этого Мишки-крышки мне плакать! Врачихе мама оказала: «Вот ей не похвалюсь. Обыкновенная девочка». Это, конечно, правда, я очень обыкновенная девочка. Мне даже не хотят объяснять слова языка, на котором иногда говорят между собой мама и папа, и с некоторыми знакомыми. Добрый папа объяснил, что это не трудный иврит, а идиш, который знать мне совсем не к чему, скоро и на нем никто не будет говорить. Мишеньке зачем-то был нужен и иврит, и идиш, а мне так не к чему? Наверное, папа просто пожалел мою очень обыкновенную голову.

Все это я понимаю, и не слова мамы обидели, а пренебрежительный жест в мою сторону. Когда мама на тебя так машет рукой, это больно, даже если ты очень обыкновенная девочка. Мне показалось, что всю свою любовь мама отдала Мишеньке, а для меня ничего в душе у нее не осталось.

Какое усилие я сделала над собой, чтобы великодушно простить маме ее противный жест. И вот — снова. Мама вынесла меня из комнаты, как котенка, когда он нагадил на половик. За что? Только ей одной можно говорить о Мишеньке, да? Или я все-таки что-то не то сказала? Но ведь я только повторила мамины слова. «Все в синагоге плакали, когда Мишенька читал на иврите свои стихи. Чтоб я так жила!» — горячо уверяла мама врачиху, а та жалостливо смотрела на нее своими всегда печальными черными выпуклыми глазами и повторяла: «Не надо больше, не надо». Моя учительница, конечно, сказала бы — «надо», но мама не посчиталась ни с ней, ни со мной. Не любит меня мама, вот и все объяснение. Не подойду к ней, не заговорю, и вообще... может, уйти из дому «уда глаза глядят?

Мама, проводив учительницу до ворот, подошла и обняла меня, что бывало редковато.

— Плакала? Ну, не сердись, сама ведь виновата. — голос у мамы был извиняющийся, и непривычно ласковый. — твоя учительница — чудесная, но все равно детям нельзя вмешиваться в разговоры взрослых, из-за этого у нас с папой могут быть неприятности. Никогда не говори слов, значение которых не знаешь! Хорошо?

— Хорошо! — радостно согласилась я, млея от редкой маминой ласки, но не удержалась и спросила:

— А какие слова не говорить? Ты мне их скажи!

Мама наморщила лоб, хотела было что-то сказать, но, окинув меня оценивающим взглядом, раздумала.

— Всех, значение которых не знаешь, — ответила она, наконец, обычным своим строгим голосом с оттенком легкой досады.

Я поняла, что еще один мой вопрос совсем рассердит маму. Она говорит, что если; отвечать на все мои вопросы, не хватит семи дней и ночей, потому что вопросы размножаются в моей голове, как микробы. Отвечать на них хватает терпения только у папы, а мама не в силах даже слушать, как из папиного ответа у меня рождается новый вопрос. Мама крутит пальцем у виска, бросает папе «мишугине коп»[1] и выскакивает из комнаты.

Папы не было дома, а если бы и был, мне не о чем его спросить — не ябедничать же на маму, после того, как она почти попросила прощения? Никаких слов, в значении которых я бы усомнилась, я не говорила. В этом я была твердо уверена. Раввин — это, конечно, фамилия, самая обык­новенная, взрослые всегда так говорят: старый Иткин, старый Зулькия. А синагога... я прекрасно знала, что это такое. Это очень замечательный дом, куда приходят слушать стихи, письма, красивые истории, а, может, и сказки. В этом доме взрослые становятся чувствительными, и если им что-то очень понравится, то плачут, как маленькие дети, только не от боли или обиды, а от удовольствия. Когда в синагоге читали письма дедушки из Сибири, то «все без исключения плакали, чтоб я так жила». Так уверяла мама.

На всю жизнь такой она и сохранилась в моей душе, эта замечательная синагога. Лет в четырнадцать, читая Шолом-Алейхема, я с растерянным изумлением открыла, что синагога — та же церковь, только для евреев, и, значит, ходят туда молиться, а не слушать красивые письма и детские стихи. Потом я узнала, что мой дедушка, владелец крошечной лавки, до­хода с которой еле хватало, чтобы прокормить большую семью, отправился на великие стройки Сибири не по своей воле. Значит, и плакали в синагоге не от одного только умиления прекрасным слогом его писем.

Мы идем с мамой по улице. Навстречу мамина знакомая. Она улыбается и говорит обо мне: «Шейне мейделе»[2]. Я не знаю, что это значит, но по улыбке маминой знакомой догадываюсь, что это нечто приятное, Мама обижается, будто при ней похвалили чужого ребенка, а на ее родного не пожелали взглянуть.

— Глупости — пренебрежительно фыркает она. — Вот видели бы вы Мишеньку моего! Это был изумительно красивый мальчик. Когда мы шли по улице, незнакомые люди останавливали меня...

Пошло-поехало! Знакомая, я вижу, смущена, хочет поскорее расстать­ся, я тяну маму за руку, но она ничего не замечает, не чувствует, она не здесь — на улице дымного уральского города, а в солнечной прекрасной Белоруссии, она прогуливается по тротуару, на которых под ноги прохожим падают налитые яблоки с ничьих яблонь, со своим ненаглядным мальчиком, и у него щечки, как эти налитые яблочки.

А мои бледные щеки не краснеют даже от собственных — до слез — щипков, ничего не поделаешь. И все равно — обидно! Я с трудом сдерживаю слезы. А мама ничего не замечает.

Но пришел день, когда я не выдержала. Мама в очередной раз расписывала соседке, как обожали замечательного внука дедушка и бабушка, просто души в нем не чаяли, потому она и оставила им Мишеньку на лето, не решилась разбить отказом добрые стариковские сердца, осенью Мишенька должен был пойти в школу, а последнее вольное лето перед школой оказалось совсем последним и для мальчика, и для стариков..,

Я не слышу горя в голосе мамы, я даже не совсем понимаю, о чем она говорит, у меня — собственное горе.

Со злым вызовом в голосе я объявляю:

— Меня дедушка и бабушка тоже любили бы. Я знаю. И ничуть не меньше, чем этого... твоего Мишеньку.

Мама смотрит на меня так, будто вместо моей лохматой головы привиделась ей шипящая голова ядовитой змеи. Она даже руками на меня замахала, чтобы отогнать наваждение. И вдруг разразилась презрительным хохотом.

— Отец, ты слышал, что сказала твоя дочь? Твоя — добрая девочка! У волчицы больше доброты, чем у нее. Чтоб я так жила! Она ревнует к несчастному мальчику, который не дожил до семи лет. Она его ненавидит.

—  Огерет, Манечка, — непривычно строго приказал папа, — огерет[3].

Сколько не заклинай маму словом «пожалуйста», не действует на нее волшебное слово. Если повторять заклинание слишком часто, можно и шлепок по попе схлопотать. А вот папино «огерет» действует безотказно. Стоит маме «завестись», как папа мягко произносит: «Огерет, дорогая» — и мама тут же успокаивается. Не слово — валерьянка. Мне и в голову не приходило допытаться о значении этого слова, разве заклинания пере­водятся?

Впервые я услыхала строгость в папином голосе. Но и таким тоном произнесенное, волшебное слово подействовало. Мама замолчала, она посмотрела на меня не сердито, а растерянно и изумленно, будто впервые увидела собственную дочь. До этого ей, видно, не приходило в голову, что, растравляя свою рану, она и мне делает больно. Мама облизнула пересохшие губы — и ничего не сказала.

А вечером того же дня папа, оборачивая газетной бумагой мои первые учебники, со вздохом проговорил:

— Приходится мне делать Мишенькину работу. Он бы тебе и учебники обернул, и книжечку почитал. Когда мы с мамой на работе, поиграл бы с тобой. А как же — старший брат! И на все твои вопросы, сколько бы ты их не придумывала, он всегда отвечал бы. Старший брат обязан помогать сестренке разобраться в жизни, а то какой же он брат? А когда к Мишеньке приходили бы друзья, он им говорил бы: «Прошу любить и жаловать, моя младшая сестра. Она, правда, большая выдумщица, чуть-чуть врушка, но очень славная добрая девочка! И я ее люблю и никому в обиду не даю, даже маме, когда она не в духе». А ты как бы сказала бы своим подружкам, знакомя их с Мишей?

— А я бы... я бы сказала... это мой старший брат — самый лучший брат на свете! — с восторгом включилась я в игру. — И он еще самый умный, талантливый...

Папа довольно улыбался, немного даже самодовольно. Он своего добился, дочка осознала, что Мишенька не только мамин сынок, но и ее старший брат, и она вправе гордиться им.

Засыпая, я слышала, как папа тихо выговаривал что-то маме. Она ласковым смешком ответила:

— Ты у меня мудрый! Двое мудрых на одну семью — это слишком. Хватит одного мудреца.

На другой день, поудобнее расположившись у папы на коленях, я потребовала продолжение игры «Старший брат». Тщетно папа пытался отвлечь меня. Играть мне пришлось одной, без папиной поддержки, он только улыбался, но эта улыбка ничего общего не имела со вчерашней, она была растерянной и немного даже виноватой. А на третий день папа снял меня со своих коленей и пошел на кухню, где с отчаяньем в голосе признался маме:

— Перемудрил твой мудрец. Теперь она ни о чем другом думать не в состоянии. В ее головенку что войдет — клещами не вытащишь. Как я это не учел?!

Мама себя мудрой не считала, а потому даже не поинтересовалась, о чем, собственно, речь.

— Дина! — крикнула она в комнату, не отрываясь от своих кухонных дел, — Не будь нахальной  девочкой. Нахальство никого не красит. Отстань от папы, ты не  репей и не липучка. Когда у папы будет время свободное, он сам тебя позовет. Ты хорошо меня поняла?!

Попробовал бы кто-то в ту пору понять мою маму «плохо»! Я поняла «хороню» не  только маму, но и доброго папу. Он не расположен больше говорить о Мишеньке. А я действительно только о нем и могу думать. Как тут быть?

Тогда и зародилась эта сказка о Старшем Брате.

Родители никогда при мне не говорили, что произошло в местечке в далекой сказочной Белоруссии, когда туда пришли немцы.

Но я и так знала немало о зверствах фашистов. Когда на нашей улице появлялся слепой дяденька с баяном, мы, пяти-шестилетние дети, окружали его плотным кольцом. Мы не кидали в брошенную на землю фуражку монетки, потому что у нас их не было, но когда никого из взрослых не оказывалось, он пел только нам... о том, как «над милой и гордой любовью моей фашистские псы надругались». А одинокая соседка Настя с пупырчато красными — обмороженными — щеками, стирая посредине двора в корыте чужое белье, выводила «Ой туманы мои растуманы» и когда доходила до слов «за великие наши печали, за горючую нашу слезу», ее собственные слезы капали в мыльную пену.

Мой великодушный порыв отблагодарить Настю за чувствительное пение монеткой, которую дал мне папин гость на мороженое, стал дворовым анекдотом на долгие годы. Даже, когда я — школьница уже, второклассница, давно разобравшаяся, когда поют за деньги, а когда — для души, самозабвенно горланила «для души» и от души любимую песню девчонок нашей улицы: «Враги немецкие бомбили Сталинград. Ушла Зоечка в партизан-отряд», взрослые дворовые насмешники пытались мне всучить монетки и гоготали при этом, как в цирке при выходе клоуна.

Были и другие песни. Прыткий одноногий инвалид — не всегда мы могли его догнать, когда он скакал на своих костылях, особенно — если в магазинчик за углом за водкой — неизвестно где проживавший, но с утра до вечера пребывавший в нашем дворе и не сводивший с Насти затуманенного взора — ублажал детвору песнями о бездомных мальчишках, у которых судьба, «как кошка черная». Инвалид был бывший беспризорник и вор. Вором он, оказался, не только бывшим. Когда не хва­тило денег на выпивку, он украл у нашего непьющего соседа старые армейские штаны, продал их за пятерку (в старых деньгах) и получит за это пять лет.

Вот эти разные песни и определили «судьбу» моего старшего брата, которую я ему придумала. Из местечка Мишеньку взяли в свой лесной отряд партизаны. Старенькие дедушка и бабушка, когда пришли в местечко фашистские псы и начали творить свои злые дела, умерли от горя. Их, конечно, очень жаль, но старенькие и так умирают — это всем известно, и я умру, когда стану старенькой. А мальчик, который даже в первый класс не ходил, не должен так просто взять да и умереть! На что тогда — храбрые партизаны? Они взяли Мишеньку к себе, и, конечно, полюбили талантливого мальчика, который сочинял стихи и песни сразу на двух языках, а говорил на трех, а, может, и на четырех. Так партизаны полюбили Мишеньку, что командир захотел сделать его своим сыном.

Командир был очень хороший человек — разве может быть плохим партизанский командир?! — и очень любил Мишеньку. А Мишенька тяжело переживал разлуку с мамой и папой, скучал о младшей сестренке (о существовании которой и не подозревал бы, случись все по-иному) и решил отправиться на поиски родителей. Хороший названый отец все-таки должен бы уступить мальчика настоящим родителям, не так ли? А если — не отпускает, держит силой — тогда какой же он хороший? Тогда у командира «появилась» злая жена, такая же, как в песне слепого — которая мужа «на фронт провожала», а сама потихоньку шептала «Унеси тебя черт поскорей». Невзлюбила она Мишеньку и не захотела отдать настоящим родителям. И Мишенька сбежал. Сел в поезд, а там — «шатья беспризорная», о которой так жалостливо пел одноногий... Но — стоп! Приключения Мишеньки в партизанском отряде — а там он, маленький разведчик, конечно, проявлял чудеса героизма, — в недружной семье командира, в путешествиях с «веселой братвой по прозванью шпаной» под вагонами — это целых три тома, не меньше. Остановимся. Все это лишь присказка. Настоящая сказка началась, я отказалась от всех прежних вариантов, когда услыхала я по радио рассказ об инопланетянах. В радио-рассказе пришельцы с иной планеты обладали оверхразумом, но были жестоки и коварны. Такие меня не устраивали. «Мои» были не менее могущественны, но добры и справедливы. Только творить добрые дела на чужой планете они не могли. Они прибыли на своем космическом, корабле, чтобы найти среди землян такого, которому можно было передать свое могущество, научить тому, что умели сами — а потом вернуть сына Зем­ли домой для великих добрых дел. Конечно, им нужен был очень способный мальчик, и Мишенька им подходил по всем статьям. Умный, талантливый, добрый. Инопланетяне высадились в лесу, где находился партизанский отряд, взяли мальчика к себе на корабль так, что никто из пар­тизан ничего не заметил. Мишенька не хотел улетать на чужую планету, он тосковал о родителях и сестренке, но ему объяснили, что это — его долг. Какой же хороший советский мальчик, будущий пионер, откажется исполнять свой долг перед родной страной?! А тут даже не перед Родиной, а перед всей огромной планетой — Земля. Мишенька все понял — и согласился.

Через десять лет на космическом корабле, созданном своими рука­ми, могущественный и добрый, юноша Миша вернулся на Землю. Вот тут-то и начиналась настоящая сказка…

 

Я не стану здесь описывать чудеса, которые вершил Миша, спасая попавших в беду людей и животных, они заняли бы слишком много места. Это были самые обыкновенные сказочные чудеса, и воображение нынешних теледетей, каких только чудес не повидавших на своем коротком веку, конечно, не поразили бы.

А тогда я благодаря Мише стала кумиром палаты. Кумиром на час. Перед сном. Ведь это только ночью мы — палата, а с утра пионерский отряд, в отряде — иные качества ценятся, и кумиры уже другие. Это отлично понимали домашние девочки, в том числе и я. А детдомовки все на свете перепутали. Они наперегонки бежали в столовую и занимали место для меня и для себя рядом со мной. Так мы, первоклашки, пихаясь и пыхтя, боролись за местечко поближе к обожаемой учительнице. Детдомовки были, конечно, сдержаннее, им все-таки было по двенадцать лет. Со стороны их «обожание» — крупные, не по возрасту развитые девочки, как неразумная малышня, теснились возле десятилетней девочки — должно было выглядеть смешно. Но смеется тот, кто расположен к веселью. Наша воспитательница не была расположена. Ей показалось, что творится вопиющая несправедливость. В которой следует немедленно разобраться.

Тоненьким голоском Фекла обратилась к Тане, лидеру детдомовок, — Она всегда разговаривала с ней тоненьким голоском, за что Таня ее возненавидела, а воспитательнице, наверное, казалось, что так ее голос звучит нежнее:

— Танечка, — что-то не пойму, что происходит. Решили поиграть в дочки-матери? Спольская нуждается в опеке и помощи, но не в такой степени! Вы можете ее совсем испортить. Или есть другая причина вашего поведения? Я чувствую, тут что-то кроется. Мы ведь с тобой друзья, Танечка, ты мне скажешь?

Танечка, глядя ей прямо в глаза, с нарочитым простодушием изумилась:

—   О чем вы говорите? Я не знаю. Ничего не было. Мы все — подруги. Все!

Вечером в палате было принято решение не выдавать Фекле ночную тайну.

— Никто ей ничего о нашей сказке не скажет! Уговор дороже денег! — объявила Таня.

Авторского самолюбия я, наверно, было начисто лишена: меня почему-то очень обрадовало, что моя сказка стала «нашей».

Но это мы в палате приняли решение, а Фекла приняла — свое. Если есть коллектив — большой или маленький, взрослый или детский — значит, отыщется в нем и осведомитель. Она в этом твердо была убеждена.

Была у нас в палате рыженькая девочка Рая, густо обсыпанное веснушками остренькое личико ее походило на полузасохшую ромашку с оборванными лепестками. Рая писалась по ночам, и в прежние лагерные смены ей из-за этого доставалось насмешек и подзатыльников столько, что жизнь в лагере всегда была для нее нескончаемой пыткой. Таня с первых же дней взяла ее под свою опеку, и никто не смел даже обхихикать «писуху», но все равно глаза Раи с набухшими от частых слез веками всегда были, как у бездомной собачонки, готовой к неожиданному пинку. Рая боязливо заискивала перед всеми подряд.

На ней и остановила свой выбор наша Фекла. С допроса Раечка вер­нулась в палату заплаканная. Все еще всхлипывая, она призналась, что выдала Фекле «тайну», но та ей все равно не поверила.

— Что-то ты скрываешь, — недоверчиво проговорила воспитательница, — Спольская хорошо рассказывает сказки — так что из этого! Для нас не секрет, что в палатах на ночь рассказывают разные истории и сказки, мы за это не наказываем, так всегда было. Но что-то я не припомню, чтобы к какой-нибудь сказочнице нормальные девочки подлизывались, как к этой Спольской. Ты пионерка, и всегда обязана говорить только правду. У Спольской припрятаны шоколадные конфеты, да? Тебе она тоже давала, поэтому ты ее не выдаешь? Признавайся!

Перепуганная девочка разрыдалась, не в силах понять, какой правды добиваются от нее.

— Ну, совсем дурочка! — опомнившись, брезгливо проговорила хорошенькая девочка с повадками отличницы и бессменной звеньевой в школе, — хоть бы помалкивала! Где еще такую дурочку найдешь? Проучить ее, что ли?

Подружки восприняли предложение как приказ и двинулись к всхлипывающей доносчице, но тут за нее горой встали детдомовки.

— Она не виновата! Эта Фекла бессовестная! Выбрала самую слабенькую и давай ее мучить, — возмущалась Таня.

Домашние девочки подняли Таню на смех: где это она встречала других воспитательниц, все взрослые такие, выберут кого-то и — и учиняют допрос.

— Эта дурочка — двойная доносчица! — объявила отличница, — сначала  на нас донесла Фекле,  а потом нам на нее. Это еще хуже!

— Хуже, хуже! — дружно подхватили подружки, и удовлетворенная радость в их звонких голосах говорила о том, что в роли доносчиц — по принуждению или по доброй воле — им и самим приходилось бывать, но «двойными» доносчицами они не бывали.

Таня загородила собой свою подопечную.

— Я сказала! Никто ее не тронет. Полетите у меня по углам носы квасить! Сказку нашу она Фекле не рассказала — значит, ничего не выдала. И больше Рая не будет. Не будешь ведь?

Утирая слезы, рыженькая с готовностью закивала головой.

— А мы теперь назло Фекле Диночку будем... на руках носить! Уговор дороже денег! — объявила Таня, и в глазах доброй девочки появился злорадный блеск.

Детдомовки буквально поняли запальчивое предложение своей лидерши и в купальне гурьбой понесли меня в воду. Воспитательница закусила губу и отвернулась. Отступила бы она или нет, если бы не была уверена, что у нее на руках остался «главный» козырь? Не знаю. Но в этом «козыре» она не сомневалась. Отозвала детдомовских девочек в сторону, утончила свой голос до писка, что должно было, видно, означать особую нежность и ласку, и с жалостливой улыбкой сказала:

— Это вы назло мне, да? Устроили глупую демонстрацию... Милые вы мои, да мне же больно на вас смотреть. Больно и стыдно. Пусть эта Спольская рассказывает вам сказки хоть все ночи подряд, кому жалко? Но зачем вы подлизываетесь к ней? Вы — русские девочки, где ваша национальная гордость? Либезите перед какой-то еврейкой! Вы, конечно, об этом не знали. Вот я вас и предупредила. Всем известно, эта такая нация, обладают способностью заморочиватъ головы. Но теперь-то знаете, и, надеюсь, поняли меня. Помните о своем достоинстве!

Поблизости случайно, как она мне объяснила, оказалась Раечка. Она и поспешила довести до моего сведения слова Феклы. На нее они произвели сильнейшее впечатление. Раечка, передразнивая воспитательницу, смешно пищала, но превосходство в голосе, которым она передавала услышанное, было ее собственным. И веснушчатое личико — затоптанный одуванчик — расцвело, будто солнышко обогрело его.

— Мама тоже говорила, что евреи — такие... — попыталась дополнить она свое сообщение, да так и не смогла вспомнить, что же конкретно говорила мама. Может быть, мешало радостное возбуждение. Теперь она уже не ощущала себя хуже всех, теперь последним человеком стала — я, которую даже она, всеми обижаемая, вправе унижать.

Не Раечке адресовала Фекла свое ласковое нравоучение, ее она вообще не заметила, да вышло так, что только Раечка и поняла воспита­тельницу. Детдомовские девочки ошеломленно похлопали глазами, пошеп­тались между собой и...

Тут, наверное, стоит сказать об их редком — может, единственном на всю страну в те времена — детдоме. В первый день лагерной смены наша повариха остолбенела с половником в руке, когда детдомовская де­вочка простодушно изумилась, почему котлеты на вид такие же, как в детдоме, а пахнут хлебом, не мясом. Но презрительная улыбка замерла на толстых губах поварихи, когда она обвела глазами упитанных розовощеких детдомовок: собственным глазам как не верить? Детдомовские девочки рассказывали, что у них на обед и в супе были куски мяса, а на второе они получали какие-то фантастические кушанья: гуляш, жаркое рагу.

Когда они вспоминали о детдоме, нам, домашним детям, их жизнь казалась сказкой. Я увидела однажды, как Раечка, зажав в кулак пучок своих огненных волос, давилась воспоминаниями. Она заметила, что я наблюдаю за ней, и горячо зашептала мне в ухо;

— Ты не думай, что я завидую. Завидовать нехорошо. Они — сиротки, а у меня мама есть. У них нет мам. И котлеты я ненавижу. Все из-за них! Я просила маму не отдавать меня в лагерь, на коленки перед ней вставала, а она свое заладила: в лагере мясные котлетки, компоты, а у нас одна картошка. Не нужны мне эти котлетки, только бы не дразнили. Мама такая упрямая! А эти сиротки каждый день в детдоме ели котлетки, да еще рагу всякие. Я не завидую — я так... просто плачу. Само... почему-то плачется.

В их детдоме взрослые и дети на равных трудились на своем подсобном хозяйстве — вот откуда сказочная еда! Зимой все вместе ходили на лыжах в лес, и директор детдома — тоже. И в волейбол играли вместе, а уж плавали не по пять минут — и марш из воды по команде врачихи, как в лагере, а часами, до посинения. Пока сам директор детдома из воды не выйдет, никто не желал выходить.

Только сказок они в своем детдоме не слыхали никогда. Вот оно — объяснение неслыханного успеха моей сказки! Самоотверженные детдомовские взрослые, создавшие в полуголодное время сиротам райскую жизнь, почему-то не очень заботились о их развитии. Но это что! Они и — хотите верьте, хотите — нет — политическим воспитанием детей сов­сем не занимались! А это уже — преступление, как считала Фекла, не зря сей факт в первый же день она взяла на заметку. Мало ли детей, которые художественной книги в руки не брали, а в политике прекрасно разбирались, то есть знали, что живут в самой лучшей стране мира и обязаны ненавидеть капиталистов. На то и советская школа, чтобы внушить им это. Детдомовским и это, кажется, не удосужились вдолбить.

Вряд ли во всей стране сыскался в том 1953 году школьник двенадцати лет от роду, который хотя бы краем уха не слыхал про евреев-отравителей. Наши детдомовки не слыхали!

Фекла этой мысли допустить до себя не могла — в одной стране живем! — и потому уверилась, что теперь-то справедливость, какой она ви­делась ей, будет восстановлена.

А на возбужденных девочек, впервые услыхавших слово «еврейка» сильное впечатление произвела только фраза: «обладают такой способностью... морочить головы». Кто-то из них вспомнил из далекого, может, домашнего еще, детства о цыганках-вещуньях. Цыганка может не только предугадать судьбу, но и изменить ее.

Я тоже была наслышана о цыганках. По городу ходили жутковатые были-небылицы. На глазах у женщины, впустившей ее в дом, цыганка собрала все имущество в узлы и вынесла его, а женщина не смогла даже пошевелиться при этом, а потом с горя повесилась. Мне мама строго наказывала убегать во весь дух при одном только виде цветастых длинных юбок: могут украсть. А школьные подружки дополняли: задушат, провернут через огромную мясорубку, которая у них в подвале, а потом сделают пирожки. Одна женщина купила на базаре у цыганки пирожок, а в нем оказался детский пальчик.

Представьте мой ужас, когда я поняла, с кем меня ни с того, ни с сего — нравоучение Феклы в моем сознании с этим не увязывалось — вдруг сравняли детдомовские подружки. Я даже разрыдалась от такого горя. И это, как ни странно, окончательно уверило девочек в моих «способностях».

— Мы ведь не совсем дурочки. Понимаем, что никто не должен знать. Никому-никому не окажем! Уговор дороже денег! — горячо умоляла меня Таня. — Мы ведь у тебя ни о чем не расспрашиваем. Цыганки, которые колдуньи, тоже не любят, когда у них начинают выпытывать. Они тогда злой наговор делают. Мы знаем. А ты все равно не станешь злой наговор делать. Ты — хорошая, и только хорошее станешь делать. Как Миша, ведь правда?

Не дав мне опомниться, Таня, снизите голос до шепота, взмолилась:

— Я у тебя совсем немного попрошу. Честное слово. Я знаю, ты сама не сделаешь, ты еще маленькая. А ты Мишу попроси. Он тебя послуша­ет. Он же тебе как брат, правда? Ты его хорошенько попроси. Как брата.

Вот уж кто обладал «способностями», так это сама Таня. Ни разу в продолжении своей бесконечной сказки, я и намека не сделала на родство с Мишей.

У Тани, оказывается, есть младшая сестренка, которая живет в детском доме для инвалидов, девочка плохо ходит и руки у нее тоже искалечены и не слушаются.

— Они говорят, это болезнь такая — какой-то там паралич. Неправда! Все болезни от плохого питания. В нашем детдоме Наденька сразу выздоровела бы. Я знаю. А не выздоровела бы, все равно я бы за ней ухаживала, кормила. Я бы, я бы...,  —  Таня уткнулась лицом в мое плечо, но тут же отпрянула, в горле у нее что-то булькнуло, но глаза оста­лись сухими. «Она проглотила слезы, — удивленно подумала я, — значит, это и вправду можно!». Даже в такой момент, поглощенная мыслями о младшей сестренке, Таня не забыла об окружавших нас детдомовских девочках, для которых была названой старшей сестрой, разве могла она позволить себе предстать перед ними слабой плаксой?

— У нас директор, Иван Федорович, очень добрый, он жалеет меня и Наденьку, но он сказал, что не все в его власти. Ему не разрешают взять Наденьку в детдом для здоровых детей. Есть такое начальство, которое не разрешает. А Миша никакого начальства не боится, ведь правда? Он им как окажет: «Вы люди или нелюди? Сестры должны жить в одном детдоме, неужели не понимаете, дурни стоеросовые?». Так они сразу и напишут разрешение! Ты только Мишу хорошенько попроси! А я... мы с Наденькой молиться Богу за тебя будем. Честное пионерское!

В другой момент, я бы, конечно, авторитетно заявила, что пионеры не должны молиться Богу, потому что его нет. Но я была слишком ошеломлена, страстное желание Тани передалось мне.

Я судорожно закивала, мне и самой вдруг поверилось, что мой Миша, если я его попрошу, исполнит желание.

— Ты очень-очень хорошо Мишу попроси! — запальчиво наказала мне детдомовская девочка с мечтательными глазами цвета промытого дож­дем неба, захлопала густыми ресничками и призналась, вздохнув, — я Бога каждый день прошу-прошу... Он один, а у него все просят, всех не услышишь...

Она снова коротко вздохнула и опустила мохнатые ресницы. Моего недавнего отчаяния как не бывало. Хлестаков, о котором я еще и не ведала в ту пору, пробудился во мне.

— Говори! — нахально предложила я. — Попрошу Мишу и о твоем желании.

Но девочка замялась, часто захлопала ресницами, и, отступив, спрята­лась за спины подружек. Оттуда самоотверженно заявила:

— Пусть Миша Наденьку к нам переведет. А у меня такое желание... да мне пока и в детском доме хорошо. Ты за Таню хорошо-хорошо попро­си!

Самоотверженность самоотверженностью, но эта девочка с мечтатель­ными глазами сообразила, что лучше не впутывать в реальную жизнь сказ­ку, это может очень плохо кончиться.

Хотя для Тани все закончилось чудесным образом. В начале учебного года я получила от нее письмо: «Надюха теперь со мной. Я учу ее ходить, держу сзади за бока. Она уже так проходит стометровку. Я же говорила, что главное — хорошее питание. Когда я приехала из лагеря, то все рассказала Ивану Федоровичу, нашему директору, и сказала, что пусть он теперь попросит начальство. Я знала, что ты уже попросила Мишу. И все получилось! Иван Федорович привез Надюху и удочерил ее и меня тоже. Вот так! Иван Федорович такой добрый! Ведь начальство только разрешило взять Надюху к нам, а он удочерил. Я сказала, что и за него тоже будем молиться Богу с Надюхой, а он замахал руками на меня и сказал, чтобы больше я таких глупостей не говорила...».

Представляю, с каким лицом Таня выложила директору свое «все». Он понял, что если чудо не свершится, девочка сбежит, украдет сестренку, натворит бед. Никакое волшебство, существуй оно на самом деле, не заставит начальство нарушить инструкцию. Остается только самому стать волшебником. Что он и сделал.

В письмо был вложен тетрадный лист с огромными пьяными буквами: «Здравствуй, незнакомая девочка Дина. Я тебя люблю. Я буду молиться Богу за твое здоровье. Жду ответа, как соловей лета. Надя».

Переписка наша вскоре оборвалась. Ивана Федоровича уволили, и он уехал из Сибири, забрав из детдома и своих дочек. Наша воспитательница к его увольнению, скорее всего, не имела отношения. Отыскалась, наверное, другая Фекла, которой показалось вопиющей несправедливостью, что в стране всеобщего равенства не все сироты равны, то есть равно голодны, и со свойственной всем поборникам справедливости одержимостью она кинулась в бой.... за равенство, равное голодное детство.

Но вернемся в пионерский лагерь. На другой день утренняя линейка проходила как обычно. Старшая вожатая, энергичная девица с развевающимся на ветру хвостом выбеленных перекисью волос, как всегда, нетерпеливо перебирала длинными ногами, пока председатели отрядов отдавали рапорта председателю дружины. Взрослый начитанный человек сравнил бы ее в это время с резвой кобылицей, но мы не были начитанными и никогда не видели застоявшихся кобылок, детдомовская девочка с прозрач­ными мечтательными глазами выдала грубое сравнение, которое, впрочем, никого не шокировало: «Сучит ногами, будто у нее п... чешется». В это утро старшая вожатая перебирала своими породистыми ногами нетерпели­вее обычного. Приняв рапорт председателя совета дружины, она своим всегда ликующим голосом, будто специально созданным для выкрикиванья лозунгов, объявила: «На вечерней линейке вас ожидает сюрприз. Это будет необычная линейка!». Подскочив ко мне, она на ходу бросила:

— Спольская, после обеда — к начальнику лагеря. Ему уже о твоих делишках известно! Будешь держать ответ, а на вечерней линейке — перед всей дружиной. Коллектив решит, достойна ли ты носить пионерский галстук!

Фекла посмотрела на меня и прыснула. Видок у меня, догадываюсь, был потешный. И она громко расхохоталась, что само по себе было событием  —  мы впервые услыхали, как наша воспитательница смеется.

— И этой дурочке вы в рот заглядывали! — давясь смехом, обратилась она к детдомовским девочкам,  — только посмотрите на нее.

С разинутыми от изумления ртами детдомовки выглядели не намного умнее меня, и Фекла жалостливо добавила.

—  Вы и сами с ней как дурочки стали. Наслушались ее бредней о Боге. Пионеры в Бога не верят. А если пионерка ведет в коллективе ре­лигиозную пропаганду, это не пионерка, а вредитель. Будьте спокойны, и до родителей Спольской доберутся, кому следует.

Она обвела девочек настороженным взглядом.

— Посмотрим, как вы себя поведете на вечерней линейке. А то как бы и с вами не пришлось разбираться, достойны ли вы звания пионерок!

Вскинув голову, воспитательница с сознанием выполненного долга размашистыми мужскими шагами удалилась. А мы остались стоять, как пригвожденные. Невидящий мой взгляд все-таки приметил рыжую головку, прячущуюся за спины девочек. Меня осенило. Я бросилась к Раечке.

— Говори, что ты наплела Фекле! Вчера подслушивала, а потом побежала к ней доносить? Что ты ей сказала?

В желтых глазах девочки отразился мистический ужас, в эту минуту и она поверила, что я «обладаю такими способностями». Смутное подозрение, что не из-за физической слабости определила Фекла эту забитую девочку в осведомительницы, а наметанным глазом угадало призвание, шевельнулось во мне, когда Раечка в лицах донесла мне подслушанную беседу Феклы с детдомовскими. Сейчас я не сомневалась — Раечка снова подслушивала и побежала доносить Фекле.

Она отчаянно замотала головой. Призвав на помощь спасительные, уже выручавшие ее слезы, кинулась к своей всегдашней заступнице. Таня сердито оттолкнула ее.

— Фекла тебе велела подслушивать и доносить, да? А ты и рада стараться, подлиза несчастная! Пу на тебя.

Раечка разрыдалась.

— Не так все было. Ничего Фекла меня не просила. Вчера после линейки она схватила меня за руку и потащила к старшей вожатой. А та… та сказала, что если я все не расскажу, то и меня исключат из пионеров. Я не сама, я не хотела...

Перекрестный допрос двух искушенных в этом деле следовательниц — слишком тяжкое испытание для слабенькой девочки, но мне кажется, им не потребовалось больших усилий, чтобы выпытать у Раечки все, что она и сама не прочь была рассказать.

Самое удивительное, что Раечка, как ни старалась, не могла припомнить, что же она говорила своим следовательницам.

— Они сами говорили, говорили, — причитала она, — а потом старшая вожатая написала что-то и велела мне написать свою фамилию. Я не говорила. Я не говорила, что Дина делает религиозную пропаганду, я только об этом Мише рассказала, будто он все желания выполняет.

Что-то она еще лепетала в свое оправдание, я ее не слушала. Я, наконец, осознала, что мне предстоит, и страх овладел мной, он молотил в висках и в ушах частыми ударами, от него я сжалась и готова была про­валиться сквозь землю — не в метаморфном, а в полном смысле: вот бы сейчас какая-нибудь яма поблизости и мне бы туда свалиться, сломать но­ги, чтобы не надо было никуда идти.

Страшила меня не линейка, на которой меня исключат из пионеров, а фраза о том, что родителей моих призовут к ответу, не дошла еще до моего сознания. Я  панически боялась начальника пионерского лагеря.

Его все боялись: и ребята, и воспитатели, и вожатые. Даже наша старшая вожатая перед ним не сучила своими породистыми ногами, а замирала по стойке смирно. Фекла при его приближении трусливо отступала за наши спины. «Николай Иванович — невыдержанный человек. Он очень вспыльчив и не всегда бывает справедлив, но я ему все прощаю, как ге­рою войны, — заискивающе оправдывалась Фекла перед нами и добавляла снисходительно, — его надо только пожалеть. От ранений у него не в порядке нервы».

Когда Николай Иванович разносил кого-нибудь из взрослых — чаше всего доставалось заспанному физруку — громовые раскаты его голоса были слышны на всей территории. На ребят он никогда не орал, но мы боялись его не меньше взрослых. Один глаз — стеклянный — смотрел равнодушно, зато здоровый вращался, как нам казалось, свирепо и готов был вылезти из орбит. От угла стеклянного глаза до перекошенного рта — казалось, что Николай Иванович постоянно ухмылялся зло и презри­тельно — пролегал багровый шрам.

Что там сломать обе ноги — умереть не так страшно, как предстать перед взором единственного свирепого глаза!

Мечтая о спасительной смерти, я поплелась вместе со всеми на обед в столовую. Таня обняла меня за плечи и прошептала: «Не бойся. Николай Иванович — хороший. Я ему сказала, что ты не виновата, никакой религии не было. Он сказал, что из пионеров тебя не исключат». Я смотрела на Таню растерянно и испуганно. Мне казалось, что она просто утешает меня, даже героическая Таня не способна на такой подвиг: добровольно явиться прямо в лапы к чудовищу, даже ради дружбы! Таня посмотрела на меня и тихонько засмеялась: «Ты и вправду от страха бестолковой стала. Я же тебе говорю, он только на вид, как разбойник, так ведь это от пуль фашистских, а на самом деле — добрый. Как наш директор детдома. Я это сразу поняла. Чего вы его боитесь все?! Ну, хочешь, я пойду с тобой? Хочешь?».

Мало ли что я хотела! Еще не все поели, а Фекла со старшей вожа­той тут как тут. Я иду впереди, а они по бокам, на два шага позади меня. Начальник лагеря на крыльце нас дожидался.

— Где это, бабоньки, вы конвоировать по всем правилам научились? — гаркнул он, — шаг вправо, шаг влево — считать за побег?

Фекла поспешно спряталась за мою спину, зато старшая вожатая смело выступила вперед.

— Я вам докладывала, Николай Иванович, и свидетельские показания Денисовой Раисы вы видели, — зачастила она. — Вот эта и есть Спольская, разлагает пионерский коллектив религиозной пропагандой.

— Так, — бесцеремонно прервал ее Николай Иванович, — Бог, значит, на космическом корабле к нам прибыл и зовут его...

— Миша, — оторопело проговорила я.

— В какой книжке ты это прочитала? Ну-ка признавайся, — страшный глаз смотрел совсем не свирепо и вдруг — он подмигнул мне!

Не очень я была смекалистой, но все-таки сообразила, что начальник лагеря протягивает мне руку помощи,

— По радио слышала такую сказку... об инопланетянах и космические корабли, — пролепетала я.

Старшая вожатая радостно заржала.

— Какая находчивая девочка, а?! И по радио тебе сказали, что ты имеешь право передавать в космос чужие желания? По радио тебя назначили посредником между Богом и людьми? — ликующий голос достиг самой высокой ноты, она упивалась своим красноречием. — Все ясно! Разносчице опиума не место в пионерской организации!

— Разносчице... чего? — с деланным удивлением переспросил Николай Иванович.

— Религия — опиум для народа. Будто не знаете! — она явно обиделась, но не пожелала, чтобы начальник принял обиду на свой счет и без перехода на той же высокой ноте обрушилась на Феклу, мнущуюся за моей спиной. — Где ваша хваленая принципиальность? Мне вы все уши прожужжали: «несправедливо, несправедливо», а здесь воды в рот набрали! Мне одной это надо?

— «Это надо»? — с тем же нарочитым удивлением переспросил Николай Иванович, а щека со шрамом мелко задергалась. — Что «это» и кому «надо»? Что-то я никак в толк не возьму.

— Зачем вы так, Николай Иванович, — жалко пропищала Фекла, — сразу поняла, что были у вас... детдомовские. Раз вы знаете о сказке и об этом, как его, Мише или Грише. Детдомовские попали под влияние Спольской, это — несправедливо. Я ей оказала, что придется отвечать за свои поступки перед вами, и она тут же подговорила девочек донести вам. Ведь так? Сами видите, чего эта Спольская стоит!

—- Фу, как вы выражаетесь. Сказку — донесли. Вот уж что несовместимо никак. А если кто-то решил защитить подружку, то называется это не донос. А как это называется? — обратился он ко мне.

— Подвиг! — ляпнула я, вспомнив свой ужас перед ним и неверие, что Таня была у него.

Николай Иванович хмыкнул, собрался было расхохотаться, глянул на меня повнимательнее — и увидел себя моими глазами: одноглазый страшила, только что — не людоед. Он хохотнул раза два, а в единственном глазу отразилась смертельная тоска. Но он тут же овладел собой. Фекла и старшая вожатая, кажется, ничего не заметили. С добродушным смешком он обратился к ним.

— А я вам советую послушать эту сказку. Послушали бы вы ее сразу, не пришлось бы нам сейчас время зря терять. Не могла девочка такое сама сочинить. Что она, по-вашему, писательница с высшим образованием? А вы за чужой грех ее к ответу хотите призвать. А как окажется, что сочинил эту сказку какой-нибудь дважды лауреат Сталинской премии — по радио простых писателей не часто передают, — тогда как? А несправедливость вы зря ищите. Хорошему рассказчику везде уважение, на фронте за славную побасенку сто граммов фронтовых не жалели. Нет тут никакой несправедливости. Все путем.

— Гуляй, девочка, в палату, — сказал Николай Иванович мне. — Да больше чужие сказки за свои не выдавай. А то и впрямь угодишь в писательницы!

До сих пор не знаю, решил он таким образом спасти меня или действительно не поверил, что сказка — моя. Кубарем скатилась я с крыльца, пробежала метров сто — и услыхала громовые раскаты голоса Николая Ивановича.

— Еврейка, говорите? Ох, и дуры вы, бабоньки, — никак я вас больше не назову! Чему вас в ваших институтах учат, а? На весь город захотели прославиться громким делом, да не головами думали — мягкими местами. Не надо, про справедливость-несправедливость я не меньше вас научен, чего вам надо — у вас на лицах написано. Да только вышло бы громкое дело о вашем позоре. Вы что не знали, что у евреев — вера другая, и бог — не наш, свой. А, по-вашему, получается, что еврейка русских девочек агитирует не своему богу молиться! Послали бы вас с вашими бумажками... не скажу — куда, а то и на меня дело заведут.

Такой ли был великий спец в вопросах религий, за какого себя попытался выдать, начальник пионерлагеря, но на образованных «бабонек» его язвительная реплика произвела впечатление ошеломляющее. На вечерней линейке, обе, под любопытствующими взглядами ребят, ожидавших обещанную сенсацию, стояли, смущенно потупясь. Старшая вожатая уже не сучила по обыкновению ногами и лишь изредка посматривала на меня с растерянностью и опаской. Как на инопланетянку, с которой и следовало бы расправиться, но обычные способы бесполезны, а верные — неведомы ей. Впрочем, ее энергичная натура недолго пребывала в бездеятельности, дня через два в чем-то провинился мальчик из старшего отряда — и тут же она довела дело до конца, обещанное мероприятие — исключение из пионеров — состоялось. Возможно, она поставила себе цель: провести за смену хотя бы одно публичное исключение из пионеров. И добилась своего. Обо мне она тут же забыла. Несчастная Фекла молча страдала в гордом одиночестве до последнего дня смены. В последний день она подошла ко мне и сказала; «Хороший урок ты преподнесла мне. Я его на всю жизнь запомню. Спасибо!». В голосе ее звучала ярость побежденной, но не сдавшейся.

Смысл ее слов не дошел до меня, но что-то в лице воспитательницы было такое, что ощутила я укол жалости к ней. Вот ведь странно: лица ее совершенно не помню, а охватившее чувство жалости, от которого хотелось расплакаться, живо в памяти.

Нетрудно догадаться, что я-то никакого урока из этой истории не извлекла. Как сказала бы моя, тогда еще — будущая — учительница литературы, не сумела отыскать идейный смысл. Она заставляла нас вести дневники прочитанных книг, где за названием следовала графа: идейный смысл, и горе тому, кто этот идейный смысл затруднялся отыскать, даже в незамысловатой народной сказке.

А и впрямь, каков идейный смысл этой истории? Или их, как в старом анекдоте, целых три, а третий таков: «Не всякий твой друг, кто тебя спас?». Не будь у этой истории хороший конец, окажись на месте доброго страшилы Николая Ивановича такой же любитель громких дел, как длинноногая вожатая — и... я получила бы достойный «урок» на всю жизнь. Но этого не случилось, и свой первый страшный урок жизнь преподнесла мне через десять с лишним лет...


[1] «Мишугине коп» — дурная голова (идиш).

[2] «Шейне мейделе» — красивая девочка (идиш).

[3] «Огерет» поговорили (идиш).

 

 

Журнал «ПАСТОР ШЛАК»

№ 8, 1991, стр. 8-23.

 

 


Назад в раздел Вверх

Публицистика, проза, поэзия и драматургия человека, который не смирился со своим недугом и добился в жизни многого, плюс всевозможный поиск, коллекция афоризмов, полезные советы, каталоги ссылок, Modern Talking, вернисаж и фото-галерея, интернет-заработок, знакомства, объявления, форум и чат

 
Публицистика. Проза. Поэзия. Драматургия...
Наука выживания. Афорикон. Modern Talking...
Странички друзей...
Поиск. Знакомство. Брачное агентство...
Обмен ссылками...
Гостевая книга. Форум. Чат. Е-маил...

 

© COPYRIGHT 2006

Ig. Krasnov

при дизайнерской

поддержке

© COPYRIGHT 2001

ALL RIGHT RESERVED YOURDOMAINAME.COM
Free Web Templates

 

Перепечатка

и использование

авторских материалов

сайта Игоря Краснова

возможны только

при разрешении автора

и обязательной ссылке

на этот сайт.

 

 

Сайт создан в системе uCoz